Blog

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Революция 17-го года была событием не только политическим, она во многом воспринималась русскими людьми как слом эпох, как разрыв времен, как некий рубеж. И литература не могла на это не откликнуться. Молодая советская литература, как бы радикально не отличалась от литературы предреволюционной, какие бы новые цели и задачи она перед собой не ставила, все равно так или иначе находилась в определенном диалоге с той литературой, которая была до революции. И, пожалуй, то, что объединяло два этих потока: предреволюционный и послереволюционный – это была тема апокалиптическая.

Один из публицистов того времени говорил, что если бы русским писателям Серебряного века сказали, что события 17-го года станут просто банальным политическим переворотом, то они бы в это не поверили. Революция ждали, ждали как явление космического, геологического масштаба. Об этом, на самом деле, очень точно написал Блок в статье «Интеллигенция и революция», когда он призывал «слушать музыку революции». Революция воспринималась, о чем очень интересно писал Бердяев, как некий суд истории или суд над историей. Революция и была выражением земного апокалипсиса, хотя, конечно, это слово понималось не в его христианском смысле, а иначе – поэтически, метафорически. Тем не менее, революция воспринималась как полная гибель, уничтожение старого, обветшалого, несвежего, потерявшего соль, сок, смысл мира и наступление новой, прекрасной эпохи.

Другое дело, что из всего этого вышло, но замысел был именно такой. Замысел был великий. И в той или иной степени русская литература приуготовляла революцию, приуготовляла этот ход истории не так, как он произошел. Ждали не этого, ждали другого, но ждали. Можно вспомнить Владимира Соловьева, Валерия Брюсова. Можно вспомнить Андрея Белого с его «Серебряным голубем», романом «Петербург».

Но вот революция совершилась, произошел этот ужасный, кровавый, трагический надрыв русской истории, и литература стала откликаться на это. И апокалипсис оказался одним из ключей к тому, что произошло. Это чувствуется в самых разных произведениях молодой советской литературы. Это очень хорошо чувствуется у Булгакова в «Белой гвардии». Но, пожалуй, самое глубокое, самое точное понимание апокалиптической сущности русской истории выразил Андрей Платонов в романе «Чевенгур».

«Чевенгур» – очень странная книга. Она была написана десять лет спустя после революции и затрагивала довольно большой кусок русской истории – предреволюционный, революционный и того, что происходило после. «Чевенгур» – это в определенном смысле не исторический роман, а роман с историей. Главная идея «Чевенгура» – это попытка исследовать некий запасной путь русской истории. Путь, который в конечном итоге оказался тупиковым. Но Платонову было очень важно изучить этот «тупик», рассмотреть, потому что это был действительно апокалиптический тупик в самом прямом смысле этого слова. Хотя, казалось бы, выражение «апокалиптический тупик» – это какой-то оксюморон, но, мне кажется, именно это Платонов и хотел изобразить в своем романе. Ведь что он, в сущности, делает?

Это большое историческое полотно, но именно во второй половине романа появляется сам Чевенгур. Потому что все, что предшествовало, к Чевенгуру как топониму прямого отношения не имело. Платонов исследует историю России сразу после разгрома кронштадтского восстания, сразу после введения НЭПа, когда большевики очень резко поменяли свои приоритеты, поменяли свою политику, тактику, поменяли все. Но осталась группа радикальных большевиков, которые не хотели это принять. Остались люди, которые хотели построить социализм здесь и сейчас. Не таким долгим, мучительным, научным путем, которым его пытались построить в советской России, и в итоге так и не построили, построить моментально, как бы по мановению волшебной палочки. «Чевенгур» толкует именно об этом мгновенном, апокалиптическом, катастрофическом решении вопроса о русском социализме.