Апокалипсис в советской литературе

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Революция 17-го года была событием не только политическим, она во многом воспринималась русскими людьми как слом эпох, как разрыв времен, как некий рубеж. И литература не могла на это не откликнуться. Молодая советская литература, как бы радикально не отличалась от литературы предреволюционной, какие бы новые цели и задачи она перед собой не ставила, все равно так или иначе находилась в определенном диалоге с той литературой, которая была до революции. И, пожалуй, то, что объединяло два этих потока: предреволюционный и послереволюционный – это была тема апокалиптическая.

Один из публицистов того времени говорил, что если бы русским писателям Серебряного века сказали, что события 17-го года станут просто банальным политическим переворотом, то они бы в это не поверили. Революция ждали, ждали как явление космического, геологического масштаба. Об этом, на самом деле, очень точно написал Блок в статье «Интеллигенция и революция», когда он призывал «слушать музыку революции». Революция воспринималась, о чем очень интересно писал Бердяев, как некий суд истории или суд над историей. Революция и была выражением земного апокалипсиса, хотя, конечно, это слово понималось не в его христианском смысле, а иначе – поэтически, метафорически. Тем не менее, революция воспринималась как полная гибель, уничтожение старого, обветшалого, несвежего, потерявшего соль, сок, смысл мира и наступление новой, прекрасной эпохи.

Другое дело, что из всего этого вышло, но замысел был именно такой. Замысел был великий. И в той или иной степени русская литература приуготовляла революцию, приуготовляла этот ход истории не так, как он произошел. Ждали не этого, ждали другого, но ждали. Можно вспомнить Владимира Соловьева, Валерия Брюсова. Можно вспомнить Андрея Белого с его «Серебряным голубем», романом «Петербург».

Но вот революция совершилась, произошел этот ужасный, кровавый, трагический надрыв русской истории, и литература стала откликаться на это. И апокалипсис оказался одним из ключей к тому, что произошло. Это чувствуется в самых разных произведениях молодой советской литературы. Это очень хорошо чувствуется у Булгакова в «Белой гвардии». Но, пожалуй, самое глубокое, самое точное понимание апокалиптической сущности русской истории выразил Андрей Платонов в романе «Чевенгур».

«Чевенгур» – очень странная книга. Она была написана десять лет спустя после революции и затрагивала довольно большой кусок русской истории – предреволюционный, революционный и того, что происходило после. «Чевенгур» – это в определенном смысле не исторический роман, а роман с историей. Главная идея «Чевенгура» – это попытка исследовать некий запасной путь русской истории. Путь, который в конечном итоге оказался тупиковым. Но Платонову было очень важно изучить этот «тупик», рассмотреть, потому что это был действительно апокалиптический тупик в самом прямом смысле этого слова. Хотя, казалось бы, выражение «апокалиптический тупик» – это какой-то оксюморон, но, мне кажется, именно это Платонов и хотел изобразить в своем романе. Ведь что он, в сущности, делает?

Это большое историческое полотно, но именно во второй половине романа появляется сам Чевенгур. Потому что все, что предшествовало, к Чевенгуру как топониму прямого отношения не имело. Платонов исследует историю России сразу после разгрома кронштадтского восстания, сразу после введения НЭПа, когда большевики очень резко поменяли свои приоритеты, поменяли свою политику, тактику, поменяли все. Но осталась группа радикальных большевиков, которые не хотели это принять. Остались люди, которые хотели построить социализм здесь и сейчас. Не таким долгим, мучительным, научным путем, которым его пытались построить в советской России, и в итоге так и не построили, построить моментально, как бы по мановению волшебной палочки. «Чевенгур» толкует именно об этом мгновенном, апокалиптическом, катастрофическом решении вопроса о русском социализме.

 

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Главные герои романа Платонова «Чевенгур» – большевики, которые не признают НЭП, этот корневой ход русской истории 20-х годов, а в небольшом городе устраивают рукотворный конец света, который они так и называют «концом света», для буржуазии. И заключает с этой буржуазией гротескный, фантасмагорический, а на самом деле, если задуматься, чудовищный договор. Они предлагают буржуазии в ее собственность небо со звездами, а пролетариату оставляют землю. Средством переселения буржуазии на небо является ее массовый расстрел. Сначала уничтожают взрослых мужчин, потом все остальное буржуазное население Чевенгура. Если задуматься, это чудовищно. Когда читаешь Платонова, это, скорее, выглядит фарсово, немного условно.

Важно понимать, что русский апокалипсис возник не только на русской почве. Это сектантские утопические идеи, которые берут начало еще из средневековых ересей. Нечто подобное можно было увидеть и в средневековой Германии. Идея заключалась в том, что для того чтобы построить рай на земле, надо было уничтожить – в прямом смысле этого слова – всех грешников. А рай на земле построить можно, потому что об этом толкует 20-я глава Апокалипсиса, так называемые небольшой фрагмент этой главы, где говорится о тысячелетнем Царстве Христове, в науке это получило название хилиастическая ересь. Во многом именно эта хилиастическая ересь, то есть возможность действительного построения Царствия Божьего на земле питала все безумные коммунистические прожекты.

Платонов, как художник и, кстати, как политик, идеолог, верящий в революцию – в своей молодости он был безусловным, абсолютным революционером, может быть, даже большим, чем те, кто реально делали революцию – десять лет спустя пытается проверить эти идеи. И он показывает людей, которые творят страшные дела, но при этом душевно это очень чистые, хорошие, люди, симпатичные ему как автору, и пытается сообщить эту симпатию своим читателям. Это люди, которые верят в то, что в их отдельном городке построят коммунизм. Там не действуют законы истории, потому что история там закончилась. Там возможно невозможное. Там не надо ничего делать, а надо просто чувствовать коммунизм.

Как говорит один из героев романа: «Коммунизм как рыба в озере, и луна стоит над Чевенгуром. Вот это ощущение луны, рыбы, воды и коммунизма, который из всего этого произрастает, – картина фантасмагорическая, но написанная так убедительно, что ты не можешь в ней усомниться и не можешь понять, как к этому относится автор: нравится ему или не нравится, и то, с каким чувством он это описывает, завораживает нас.

Платонов, пожалуй, как никто из русских писателей XX века, понял сущность социализма и коммунизма, потому что пропустил их через свое зоркое, умное и беспощадное сердце. Он как бы взвесил, разложил, проанализировал и показал то лучшее, что было в этом социалистическом замысле. И «Чевенгур» в каком-то смысле – это произведение того самого социалистического реализма, о котором толковали советские идеологи, но мало кто из писателей преуспел. А Платонов, на мой взгляд, преуспел.

И как бы ни относился автор к своим персонажам, для меня несомненно одно: Платонов очень тоскует, когда их убивают. Он очень жалеет этот уничтоженный «Чевенгур», а если вдуматься, это просто бандиты, которые расстреляли мирное буржуазное население, сами ничего не производили, умерли бы с голоду, когда настала бы зима (в романе описывается лето). Но подходить к «Чевенгуру» с такими мерками, бессмысленно, потому что главное в этом романе – это дух дружбы, дух братства, товарищества, который странным образом сопрягается с этим русским апокалипсисом.

Это невероятная книга, где коммунистические и христианские идеи – абсолютно противоположные по смыслу, если вдуматься, где-то смыкающиеся, но в корне-то противоположные – проникают друг в друга. И автор изучает это проникновение, переносит читателя, погружает его в этот мир и странным образом заставляет этот мир полюбить, показывает его притягательность.

И как бы не был отталкивающ Чевенгур в некоторых своих проявлениях, мы все равно тянемся к нему, все равно любим его и сокрушаемся о его гибели, мы жалеем его, снова возвращаемся и перечитываем и перечитываем Платонова.

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

Конечно, Платонов был не единственный из писателей 20-х – 30-х годов, кто затрагивал апокалиптические темы в своем творчестве. Можно вспомнить и Пришвина с его дневником, его глубоким вниманием к теме русского сектанства, которая берет начало еще до революции, когда были очень активны различного рода мистические, иррациональные секты. И Пришвин как художник, мыслитель, журналист исследовал их и потом видел черты сектанства в русских политических партиях, видел их в большевиках и подчеркивал этот сектантско-апокалиптический характер русской революции немножко в других координатах, чем Платонов. Но тем не менее такой взгляд – это попытка увидеть русскую революцию не как заморскую болезнь, навязанную нам через учение Карла Маркса, а увидеть ее как проявление этих вирусов русского сектанства, русской увлеченности апокалипсисом, русской жажды апокалипсиса. Это, мне кажется, Пришвин почувствовал и в своих произведениях тоже попытался изобразить.

Это относится к его повести «Мирская чаша», где он дает оценку русской революции и гражданской войны, к его более позднему роману «Осударева дорога». Это относится к дневниковым записям Пришвина, его публицистике, вообще к размышлениям над природой русского человека – его жажды дойти до конца, до края. Вспомним слова Бердяева, которым, я думаю, Пришвин в той или иной степени сочувствовал: «Русский человек или нигилист, или апокалиптик». Это нежелание русского человека держаться середины, это интуитивное стремление к краю – либо к одному, либо к другому, эти разрывы русского поля, русского сознания, русского менталитета, как мне представляется, очень точно отразил в своем творчестве Пришвин.

Здесь он смыкается с Платоновым с той лишь разницей, что Платонов не был холодным наблюдателем, а Пришвин, хотя не был холодным, но история для него, как он сам говорил, это чан кипящий, и место художника – стоять на его краю и ни в коем случае в него не бросаться. И, кстати, за то, что художник не удержался и бросился в этот чан, Пришвин осуждал Александра Блока – за его поэму «Двенадцать», тоже абсолютно апокалиптическую поэму. Потому что художник не должен бросаться в чан, художник не должен смешиваться с толпой. Художник – это верстовой столб, это стражник, наблюдатель, летописец, по Пришвину. А для Платонова художнику не надо бросаться в чан, потому что он в этом чану живет, он оттуда родом. Поэтому Платонов лучше понял происходящее в чану, чем Пришвин. Пришвин писал как бы извне, Платонов писал не как бы, а в прямом смысле изнутри. Тем не менее это два родственных сознания.

То же самое можно сказать о прозе Бориса Пильняка, о некоторых страницах в произведениях Алексея Толстого. Можно вспомнить Александра Грина с его явно апокалиптическим фокусом в таком, например, замечательном, глубоком и практически не прочитанном нами до сих пор романе 20-х годов «Блистающий мир», который тоже давал оценку и русской революции, и гражданской войне. Хотя в этой гриновской, условной, фантасмагорической форме, но тем не менее это роман, приближенный к сути русской истории. То есть попытка вывести русскую историю на уровень метафизический, попытка судить русскую историю не в политических категориях – на чем настаивала власть, а в категориях философских – вот к чему стремилась русская проза 20-х – начала 30-х годов.

Конечно, и роман Булгакова «Мастер и Маргарита» тоже можно рассматривать как роман апокалиптический. И это столкновение естественного и сверхъестественного, это измерение, позволяющее смешную, гулливую, хулиганскую, неприятную нэпмановскую Москву вытащить на этот космический уровень, как бы взглянуть на нее под другим углом зрения, соотнести эту Москву с Иерусалимом (Ершалаимом, как сказано в романе) и закончить роман тем, что вывести героев в какое-то внепространственное, вневременное существование – это тоже на самом деле была попытка рассмотреть русскую литературу сквозь призму апокалипсиса.

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Начиная со второй половины 30-х годов, за исключением романа «Мастер и Маргарита» в 40-е, 50-е, 60-е годы, как мне представляется, апокалиптическая тема как бы уходит из русской литературы. Литература сосредотачивается на других проблемах, других сюжетах и мотивах. Земное важнее. Сначала потому, что война, история, трудное послевоенное время. Потом это романтическое время надежд, верований в коммунизм, но это романтизм другой породы и природы, чем в 20-е годы. Его уже не нужно было соотносить с религиозной символикой, да и она во многом вымывалась из русского сознания.

Очень показательным с этой точки зрения для меня является рассказ одного из самых тонких, самых прекрасных, самых чудных русских прозаиков второй половины XX века – Юрия Павловича Казакова. У него есть рассказ, который называется «Старики».

Сюжет его заключается в том, что на берегу реки живут два старика. Один старик – яростный белогвардеец, контрреволюционер, жестоко обиженный советской властью, другой – советский, «красный», правильный, который ходит голосовать за советскую власть, поддерживает ее, и, в общем-то, симпатии автора на стороне второго советского старика. В молодости они не были дружны, скорее, даже были врагами, а теперь они двое «бывших», периодически встречаются, ведут беседы, и среди прочего говорят о тех событиях, которые происходят в окружающем их мире.

В окружающем же мире люди полетели в космос, строятся атомные электростанции. Ниже по течению реки строится плотина, возводится гидроэлектростанция, и водохранилище, образующееся в результате строительства этой плотины, должно уничтожить домик одного из этих стариков. Но это событие – уничтожение дома одного из стариков – трактуется как неизбежное следствие научно-технического прогресса, которые неостановим. И белогвардейский старик пугает окружающих людей атомными страшилками, пугает наводнениями и всякими природными катаклизмами, которые звучат в казаковском рассказе очень смешно. Звучат как несерьезный детский лепет, потому что совершенно понятно, что страна встала на правильные рельсы развития, движется в каком-то нужном направлении. И Казаков через своего правильного героя как бы сочувствует этому движению вперед.

Рассказ был опубликован на рубеже конца 50-х или самого начала 60-х годов – это, пожалуй, был всплеск советского коммунизма. Именно тогда Хрущев сказал, что советские люди будут жить при коммунизме. В тот период как никогда была велика уверенность, что у нас все получится. Но прошло чуть больше двадцати лет, и мирный атом обернулся Чернобылем. И когда случилась чернобыльская катастрофа, стали говорить про апокалипсис и припоминать «звезду «полынь» из «Апокалипсиса».

А гидроэлектростанция, построенная на реке, и плотина, затопившая дома, в которых жили люди, – этот сюжет неожиданно повторился в повести Валентина Распутина «Прощание с Матерой». Повесть, которая просто покорила читающую Россию и заставила совершенно по-другому взглянуть на вещи, казавшиеся всем привычными и естественными: научно-технический прогресс – это благо. Распутин один встал на пути этого маховика, этой движущейся машины и попытался ее остановить и обратиться к людям: посмотрите, что вы делаете. Как белогвардейский старик, только без этой злобы, а с болью, со страданием, отчаянием обратился Распутин к людям: посмотрите, что вы делаете вашими плотинами, вашими станциями, посмотрите, к чему это приводит, что мы теряем, посмотрите, во что мы превращаемся.

Повесть Валентина Григорьевича «Прощание с Матерой», написанная как частная, локальная история затопления одной единственной деревни, во многом была написана и прочитывалась как история библейская, рифмующаяся с Всемирным потопом. Как история, рифмующаяся с потерей людьми их вертикали, их связи с предками, утратой могил, утратой человеческих ценностей, того, на чем стояла русская земля, – добро, любовь, милосердие, совестливость, ответственность. Это все уходило под воду, а на смену приходили какие-то непонятные формы жизни, какое-то новое грозное, смутное время. И повесть Распутина заканчивалась неопределенностью. Повесть Распутина заканчивалась вопросом. Повесть Распутина заканчивалась туманом, в котором оказывались его персонажи. В каком-то смысле ментальный, мысленный туман накрыл страну, в которой жил автор и его читатели, и из этого тумана надо было куда-то выбираться или ждать, пока он рассеется.

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Это было советское время, Церковь не была запрещена, но находилась в положении полузаконном: у нее не было голоса, она не имела доступа к средствам массовой информации, ни в церкви, ни вне ее не продавались ни священные, ни церковные книги. Говорить на религиозные темы можно было, наверное, только на лекциях по научному атеизму в определенном ключе. И великая заслуга русской советской литературы 60–70-х годов, причем не только той, которая печаталась в самиздате или на Западе, но именно той, которую читали русские люди, – проза так называемых деревенщиков: Распутина, Астафьева, Белова, Шукшина и Федора Абрамова, на самом деле, была христианской по духу. Она несла в себе эти христианские ценности и пыталась вернуть в русскую литературу, в русскую мысль эту христианскую вертикаль.

Разумеется, апокалиптическая тема неизбежно становилась одной из составляющих этой вертикали, потому что мысль о том, к чему стремится мир, чем он закончится, что будет в конце мира, занимала внимание писателей, философов, мыслителей, художников во все времена существования человечества. То же самое было и в 70–80-е годы.

Еще одним писателем, хотя по своему воспитанию, традиции он не принадлежал к христианству, был киргизский писатель Чингиз Айтматов, опубликовавший в 1980 году роман «И дольше века длится день» (строчка из стихотворения Бориса Пастернака). Роман, с одной стороны, реалистический, исторический, написанный на материале трагических страниц русской истории, связанной с репрессиями, незаконными арестами невинных людей. С другой стороны, роман фантастический, устремленный в будущее. Он тоже имел эту апокалиптическое измерение, связанное с тем, что в этом романе Айтматов исследовал и показывал хрупкость, уязвимость земной цивилизации, причем во всех ее системах – и западной, и восточной, и социалистической, и капиталистической, и призывал найти какое-то решение, какой-то выход из тупика, в котором оказалось человечество.

Это были те самые времена, когда литература выполняла не только функцию эстетическую. Люди читали не только для того, чтобы им было интересно или чтобы получить удовольствие от чтения. Литература играла огромное социальное, огромное политическое значение. Она могла решать судьбу страны. Во многом под влиянием действий Валентина Распутина и близких к нему писателей было остановлено строительство новых губительных гидроэлектростанций, приостановлены проекты переброски части северных и сибирских рек на юг, которые нарушили бы экологический баланс в России.

Точно так же и Чингиз Айтматов своим романом призывал дошедшие до конфликтов, противостояния Соединенные Штаты Америки и СССР задуматься над природой этих конфликтов, почувствовать близкую возможность уничтожения земной цивилизации, призывал одуматься, отступить назад, взяться за ум. Апокалипсис, таким образом, становился средством предупреждения.

В то советское время в нашей пропаганде даже появилось такое выражение – «ядерный апокалипсис», что с христианской точки зрения звучит, попросту говоря, нелепо. Но как пропагандистское клише это действовало очень убедительно, потому что люди, которые использовали само понятие апокалипсиса, давно уже забыли его религиозный смысл, он им даже не был нужен. Из апокалипсиса была взята только одна тема, один мотив, одно ощущение – ощущение катастрофы, потрясения, гибели.

Это очень важно подчеркнуть, потому что между поздней советской литературой и поздней советской идеологией очевидно существовала громадная разница. Идеология еще на прежней инерции, прежней самоуспокоенности и глухоте толковала о том, что мы живем в самой передовой стране, строим коммунизм, что у нас все хорошо, что «если есть трудности, то они носят временный характер», что «победа социализма в Советском Союзе окончательная и бесповоротная». А литература становилась с каждым годом все тревожнее и тревожнее, и явно показывала, что мы идем не туда, что у нас накапливаются проблемы, что они не решаются, что с нами что-то происходит. Вспомним знаменитый вопрос, который поставил Василий Шукшин в одном из своих рассказов: «Что же с нами происходит?».

Получалось так, что литература становилась союзницей, а иногда и в каком-то смысле выразительницей голоса безгласой, лишенной возможности проповедовать Церкви. Литература была подлинным, а пропаганда и идеология была фальшивым, и этот разрыв имел очень трагические последствия для нашей страны и стал одной из причин краха советской политической системы.

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

А потом настала перестройка. В 1985 году власть в стране переменилась, начались реформы, никто, разумеется, не знал, к чему они приведут и куда заведут. Но одно из первых проявлений этих реформ стало резкое ослабление цензуры, что поставило русскую литературу в новое, уникальное положение. Стали возвращаться произведения, которые не были напечатаны раньше. Именно тогда мы прочитали роман Платонова «Чевенгур», его повесть «Котлован». Прочитали точно так же наполненный апокалиптическими смыслами и мотивами роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Прочитали Солженицына, Юрия Домбровского.

Но мы стали читать и новую, создающуюся на наших глазах советскую, пока еще советскую, литературу, наполненную еще большей тревогой, болью и страхом от того, что происходит в стране. Распутин пишет повесть «Пожар». Если в «Прощании с Матерой» метафорой, сутью, веществом, угрожающим людям, оказывается вода, то в «Пожаре» этим разрушающим инструментом становится огонь.

Чингиз Айтматов пишет роман «Плаха», одним из героев которого становится русский семинарист. И христианская тема, хотя для Айтматова она и чужая, тем не менее волнует и влечет его. И он обращается к этому сюжету и тут же бьет в набат и хочет показать, что у нас все очень неблагополучно.

Виктор Астафьев пишет «Печального детектива», «Людочку». Может быть, в этих произведениях нет прямого апокалиптического звучания, но писатель тоже чувствует, что эта тема чрезвычайно важна, для того чтобы объяснить русскую историю. И следующим шагом, который делает наш замечательный мастер, один из величайших русских писателей XX века, становится его роман «Прокляты и убиты». Роман, посвященный Великой отечественной войне, названием которого Астафьев берет слова из старообрядческой молитвы «прокляты и убиты». И эти слова являются некой эпитафией, неким горьким воспоминанием о тех поколениях людей, тех миллионах, которые погибли во время Великой отечественной войны.

Но Астафьев менее всего склонен лакировать войну, героизировать ее, менее всего склонен делать из войны некое пропагандистское действие или идеологическое клише. Он показывает ужас войны, ее бесчеловечный характер как с фашистской, так и советской стороны. Показывает антигуманное начало войны, ее безумие. И в этом безумии войны можно увидеть схожие эмоциональные ощущения, наверное, возникающие у человека, далекого от канонических представлений о Библии, такое представление может возникнуть у человека светского, когда он читает Апокалипсис – ужас, кровь, кошмар, в которых нет никакого смысла.

Вот с этим понятием бессмыслицы, абсурда, хаоса начинает ассоциироваться апокалипсис в этой сходящей на нет советской литературе и начинающейся, как бы подхватывающей ее литературе постсоветской, литературе 90-х годов. И здесь апокалипсиса становится так много, что, казалось бы, столько уже и не нужно.

Появляется целый вал сочинений, произведений, целый вал романов, в которых апокалиптическая тема центральна либо в заглавии, либо в каких-то мотивах, либо в содержании. Это связано и с русской историей, и с русским настоящим и с русским будущим.

Чингиз Айтматов пишет роман, который называется «Тавро Кассандры». С художественной точки зрения, на мой взгляд, не самый убедительный, не самый лучший. Но тем не менее в этом романе берется та же самая нота и подчеркивается тот же самый мотив – вся земля стоит на пороге уничтожения, ей грозит страшное зло, которое невозможно победить, если земляне не объединяться и не будут принимать каких-то радикальных решений для побед над этим злом.

Апокалипсис становится только карой, только дубинкой. Как бы такое позитивное содержание апокалипсиса выносится за скобки, оно никому не нужно в этот момент. Нужно только пугать, только тревожить, нужно только увещевать. Очевидно, что этот исторический надлом, эта пропасть, в которой зависла Россия в 90-е годы, очень тяжело переживалась писателями.

Вслед за Чингизом Айтматовым, например, можно назвать роман тогда еще молодого писателя Олега Ермакова «Знак зверя». Это название тоже взято из Апокалипсиса. Для Олега Ермакова «знак зверя» – это определение афганской войны. Ермаков был участником ее событий в 80-е годы. Сначала он написал цикл рассказов, а теперь пишет роман. И в этом романе, который перекликается с астафьевским романом «Прокляты и убиты», потому что и там и там одна и та же матрица – война бесчеловечна, никакого патриотизма в ней нет. В войне есть просто уничтожение, просто мясорубка, принесение в жертву молодых человеческих жизней.

Это новое пацифистское содержание, которое очень свойственно западной литературе, но не очень свойственно литературе русской. Это было то новое, что принесла литературная ситуация 90-х годов.

 

Алексей Варламов, ректор Литературного института им. А. М. Горького

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Я тоже написал такой роман. Я хочу рассказать о том апокалиптическом романе, который написал сам, и почему я его написал, как это случилось. Я очень хорошо помню 90-е годы, я был тогда еще относительно молодым человеком, только начинал свой путь в литературе, недавно пришел в Церковь, можно сказать, был неофитом. Вокруг меня тоже было много неофитов.

Была одна моя коллега, молодая женщина, которая стала мне говорить, что скоро настанет конец света. Я не хотел ей верить: я недавно женился, у меня вышла первая книжка, я жить хотел. Она говорила: «Скоро будет конец света». И однажды она сказала мне: «Конец света будет сегодня, в 14-30». Я отнесся к этому как к какой-то нелепости. Мы оба были коллеги, преподаватели, вели занятия на филологическом факультете Московского университета, и она сказала мне об этом, когда мы просто стояли и курили. Я пожал плечами и пошел вести пару. И вдруг в какой-то момент, когда я вел пару и уже забыл о ее словах, что-то качнулось у меня в глазах. Я посмотрел на часы: было 14-30. Потом это качнувшееся ощущение исчезло, и все пошло как обычно. Но у меня возникло ощущения, что Земля, которая до этого исправно кружилась, как будто остановилась в этот момент и задумалась: то ли ей крутиться дальше, то ли не крутиться, потом все-таки решила крутиться. И я это ощущение пережил, может быть, не очень серьезно, но почему-то оно запало в мою душу.

Почему-то я подумал, что это настроение, это ощущение того, что мы подошли к концу, к тому, что мы устали, измучены, измотаны, мы не можем дальше жить так, как живем, с нами что-то должно произойти. И есть люди, которые так думают и готовы в это поверить, люди, готовые ухватиться за апокалиптическую идею, идею конца как выход из той ситуации, в которой мы все оказались. И страна, которая не знает, куда ей идти после одного путча, другого, после крови, которая пролилась. Кто-то потерял работу, или семью, или квартиру, а кто-то смысл потерял жизни, кто-то учился пять лет в вузе, а потом пошел торговать носками в переходе. Вся эта мятущаяся постсоветская, российская жизнь как будто жаждет: «Уберите нас отсюда, мы устали, мы больше не можем». К счастью, этого не произошло. К счастью, жизнь пошла дальше, и если считать, что земля остановилась, то лишь на мгновенье, чтобы мы одумались, пришли в чувство и жили как живем или по-другому, но жили, потому что жизнь важнее всего.

Но сама по себе эта идея в мое юное писательское сознание запала. Я написал об этом роман, который позднее назвал «Лох», хотя первоначальное его название было «Последние времена». Когда я этот роман написал, мне казалось, что я такой единственный, уникальный, который обращается к апокалиптической теме. Но вдруг оказалось, что очень много писателей, у которых схожие ощущения.

Появился роман Анатолия Кима «Онлирия», где тоже исследовалась тема людей, ожидающих конца света, потому что они хотят, чтобы он наступил: их не устраивает та жизнь, которой они живут.

Появился роман советского писателя, мастодонта, классика Леонида Леонова «Пирамида», который он писал полвека, еще с конца 30-х и до 90-х годов. Огромный роман, наверное, больше, чем «Война и мир», центральным лейтмотивом которого тоже был «Апокалипсис».

В это время печатались повести братьев Стругацких, рассказ Людмилы Петрушевской «Новый Робинзон». Появились очень интересные произведения писателя Владимира Шарова: романы «Репетиции» и «До и вовремя», где тоже русская история рассматривалась как непрерывное ожидание конца света. Вдруг оказалось, что эта тема стала притягивать писателей самых разных поколений, возрастов, убеждений, эстетических взглядов. Это оказалось очень интересное поле для исследований, на мой личный взгляд, интересное социологическое явление.

Что я точно для себя вынес – к христианству это, видимо, никакого отношения не имело, а если и имело, только как какая-то очень далекая, предварительная ступенька, от которой надо еще долго и долго идти вперед. Но как некий этап, некий симптом, некий синдром сознания, не религиозного, но испуганного, сознания, очнувшегося от советской спячки и понимающего, что в этой жизни надо что-то делать, надо как-то пробуждаться, как-то организовывать себя, направлять и вытаскивать, потому что дальше так жить не получится. Это ощущение я очень хорошо помню и по большому счету очень благодарен ему.

Я рад, что эта полоса ушла из русской литературы, рад, что сегодня русская литература развивается дальше и к этой апокалиптической теме практически не возвращается или возвращается очень редко. Мы прошли через это испытание. Мы все запомнили, как Земля на мгновение остановилась и задумалась, крутиться ей дальше или нет. Слава Богу, она крутится дальше, и русская литература будет описывать теперь не остановки, а это вращение.