Литература

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Книга «Дон Кихот» воспринимается испанцами, как главная книга в истории испанской литературы, а во всем мире – это один из важнейших романов в истории мировой литературы. Так получилось благодаря уникальному образу и даже уникальным образам главных героев, которые создал писатель. С одной стороны, главный герой романа «Дон Кихот» – это один из первых патологических образов в истории мировой литературы, но по крайней мере в истории беллетристики. Таких героев в то время было достаточно много, их больше будет с течением времени, дойдет до того, что в XX веке едва ли не большая часть главных героев в романах будут сумасшедшими, но эта традиция восходит именно к «Дон Кихоту». И вместе с тем сумасшествие Дон Кихота сразу констатируется автором в этом романе, а по мере чтения этого романа у нас возникает достаточно много вопросов, потому что автор потихоньку переворачивает этот образ, развивает его и уводит читателя в совершенно другую сторону.

Во втором томе Сервантес говорит о том, что не сумасшедшие ли те герои, которые издеваются над благородным идальго, они сами, наверное, уже безумные люди. И таким образом автор интересно переворачивает изначальную установку свою – а кто на самом деле безумен. Безумен ли наш главный герой, который видит в мире совсем не то, что он есть на самом деле? Или безумны все остальные люди, которые не верят в эту мечту и издеваются над этим рыцарем? Вот этот парадокс, который заключен уже в этом главном образе, идет из самой манеры написания романа. Мы можем сравнить это с современными писателями, которые чаще всего пишут роман и уже изначально знают, каким он будет, то есть изначально какой-то план романа уже готов. Допустим, если Владимир Набоков писал роман, то он изначально составлял план романа, потом писал карточки такие, в которых что-то из такой главы, что-то из другой главы, что-то еще откуда-то и эти карточки, как картотека ящичек заполняли и когда уже их набиралось достаточно много, тогда можно было писать роман от начала до конца. Но он вырастал как бы в разных местах и совсем не по порядку.

Естественно во времена Сервантеса такого не было и роман писался по-другому. То есть, автор пишет первую строчку, а дальше, как пойдет. Более того, когда автор пишет первую главу, он не знает, куда он приведет героя, допустим, в 30-й главе и вообще этот герой может быть, там заметно это в первом томе романа, он в определенный момент перестает быть главным героем, потому что автор забрасывает нас какими-то вставными новеллами. И, когда автор пишет первый том, он еще не знает, что в конце концов появится и второй том этого романа. Автор вынужден был его написать, потому что появилась подложная книга о Дон Кихоте, в которой этот образ, некий Авельянеда сервантесовский образ переврал и историю Дон Кихота привел совсем не туда, куда ее в принципе мог бы привести сам создатель этого образа. Таким образом мы понимаем, что сам этот герой изначально в первой главе был одним и потихоньку по мере того, как пишется роман, герой меняется. Меняется отношение автора к этому образу, меняется отношение автора не только к Дон Кихоту, но и к Санчо, который с каждой главой становится все мудрее и мудрее. Так что в конце романа он превращается уже ни много, ни мало, а практически в библейского Соломона.

С другой стороны, Дон Кихот постепенно превращается… ну эта не явно конечно заявлена тема в романе «Дон Кихот», но многие исследователи, эссеисты и те, кто внимательно читают этот роман, замечают, что образ Дон Кихота по мере течения романа все больше сближается с образом Христа. Это замечал, например, Хосе Ортега-и-Гассет, который писал о Дон Кихоте, как о Христе наших окраин. Это замечал и Мигель де Унамуно, написавший даже «Житие» – главная книга де Унамуно – испанского романиста и эссеиста, философа «Житие Дон Кихота и Санчо». Это именно житие, то есть автор берет и пересказывает подробно роман Сервантеса, именно так, как это сделано у Сервантеса, буквально по главам, комментируя по порядку каждую главу и хочет нас убедить при этом, что перед нами действительно житие святого. Святого одержимого, не сумасшедшего, а именно святого одержимого своей верой. Самое интересное, что и Владимир Набоков, которого сложно связать с подобными мыслями, он в своих лекциях о «Дон Кихоте» начинает с того, что ругает этот роман за форму, ругает автора за какие-то литературные несовершенства его романа, а продолжает и заканчивает тем, что все больше и больше увлекается этим романом, без конца восклицает: «Ах, какой неожиданный ход», «Ах, как замечательно написано, блестящая глава», – все больше и больше увлекается самим героем, так что обвиняет автора Сервантеса в жестокости по отношению к этому герою, по отношению к этому святому герою и ближе к концу лекции замечает, что Дон Кихот действительно, как Христос, посмотрите, ведь когда над ним издеваются, когда ему вешают на спину табличку «Дон Кихот Ламанчский» и как это похоже на ту табличку, прибитую к кресту «Иисус Христос царь иудейский», как это похоже на евангельскую историю с точки зрения толпы и Дон Кихот Ламанчский и царь иудейский – несомненно самозванцы. Этот трагический мотив сближает книгу Сервантеса с Евангелием.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир», заведующий отделом поэзии.
Старший научный сотрудник Государственного литературного музея («Дом-музей Корнея Чуковского в Переделкине»)

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Я уже говорил, что среди многочисленных занятий Корнея Ивановича, одним из таких фундаментальных были его занятия детской психологией. Еще в 1911 году он написал книжку «Матерям о детских журналах», которая потом называлась «Маленькие дети», а потом с какого-то момента она стала называться книга «От двух до пяти» и это название вообще вошло в обиход, оно существует даже в массовом сознании. Правда, надо сказать, что эта книга сугубо научная на самом деле, и он как всегда многоадресной ее хотел сделать, она написана живым легким языком, насколько можно легким, он очень хотел, чтобы эту книгу читали родители, чтобы они могли удивиться тому, какие существа рядом с ними произрастают, собственно – их дети. Но, к сожалению, и по сегодня эта книга считается таким сборником детских анекдотов что ли, люди доходят до 20 страницы, где Корней Иванович приводит примеры детского словотворчества, там: «Папа, у тебя брюки нахмурились», – такого рода. И дальше бросают читать, потому что там уже идут серьезные рассуждения. Но это отступление. А вот следы пушкинские в этой книге примечательны тем, что одно из редких свидетельств Чуковского о себе маленьком. Там есть такая глава «Детский язык» и в нее входит главка «Народная этимология. Осмысление речи бессмыслицей». Так начинает Корней Иванович эту главку:

Случается, что погоня за смыслом приводит ребенка к сугубой бессмыслице. Услышав, например, песню, которая начиналась словами:

Царь дрожащего творенья, –

ребенок воспроизвел ее так:

Царь, дрожащий от варенья.

Это мне кстати очень понятно, я помню, что, когда я сам был маленький и слушал «Полевая почта Юности», такая была программа по радио, там часто пела певица Анна Герман и мне очень нравилась песня «Надежда» и я кому-то из взрослых сказал, что какая замечательная песня, какие замечательные слова о подземной лошади. Мне говорят: «Какая подземная лошадь, ты что с ума сошел?» – я говорю: «Ну как же, она же поет – надежда, мой конь подземной», там «компас земной». Так услышалось, компас земной ничего не означает для четырех-пятилетнего ребенка, а конь подземной – это уже что-то такое…

Корней Иванович пишет: «Когда моя старшая сестра, – Маруся, – заучивала вслух стихотворение Пушкина, – она постарше была, – Как ныне сбирается вещий Олег, -я, пятилетний мальчишка, понимал эту строчку по-своему: Как ныне собирает свои вещи Олег».

В главе «Как дети слагают стихи» главка «Первые стихи», говоря о тяготении детей к арабескам звуковым, к чисто орнаментальным стихам, Корней Ивановичу на помощь опять приходит Пушкин:

«О тяготении маленьких детей к звуковым арабескам, имеющим чисто орнаментальный характер, я впервые узнал из биографии Пушкина. У его приятеля Дельвига был брат, семилетний Ваня, которого Дельвиг называл почему-то романтиком. Услыхав, что Ваня уже сочиняет стихи, Пушкин пожелал познакомиться с ним, и маленький поэт, не конфузясь, внятно произнес, положив обе руки в руки Пушкина:

Индиянда, Индиянда, Индия!

Индияди, Индияди, Индия!

Александр Сергеевич, погладив поэта по голове, поцеловал его и сказал: – Он точно романтик».

И наконец то, что очень важно для сказок самого Чуковского. В этой книге «От двух до пяти» у него есть такой, я бы даже не сказал раздел – это такая сквозная линия – заповеди для детских поэтов. И говоря об одной из заповедей, о том, что для ребенка, когда он слушает стихи, очень важно, чтобы как можно больше было глаголов, потому что должно все время меняться действие и как можно меньше прилагательных, Корней Иванович роняет, сначала конечно обругав сочинителей детских стихов:

«Сочинители детских стихов часто забывают об этом и перегружают их огромным количеством прилагательных. Покойная Мария Пожарова дошла до того, что в своих “Солнечных зайчиках”,- была такая поэтесса детская, – чуть не каждую страницу наполнила такими словами, как зыбколистный, белоструйный, тонкозвучный, звонкостеклянный, беломохнатый, багрянозолотой, и, конечно, все это для детей мертвечина и скука.

Потому что маленького ребенка по-настоящему волнует в литературе лишь действие, лишь быстрое чередование событий. А если так, то побольше глаголов и возможно меньше прилагательных! Я считаю, что во всяком стишке для детей процентное отношение глаголов к именам прилагательным есть один из лучших и вполне объективных критериев приспособленности данного стишка к психике малых детей.

     Поучителен в этом отношении Пушкин: в своей “Сказке о царе Салтане” он на 740 глаголов дал только 235 прилагательных, между тем как в его поэме “Полтава” (в первой песне) число глаголов даже меньше числа прилагательных: на 279 глаголов – 281 прилагательное».

Ну, и надо сказать, что, рассказывая в поздних изданиях этой книги «От двух до пяти», разумеется Хрущевской эпохи, после сталинской уже, о том, как запрещались его детские сказки, а все сказки Чуковского были запрещены в разные годы за фантастику прежде всего, они никак не подходили под ту схему нового советского ребенка, которая выдумывалась тогдашними, они назывались педологи. Это если кратко. Так вот, рассуждая и рассказывая, как запрещались всеми этими несчастными педологами его сказки, Корней Иванович в этой книге вспоминает и о том, что и сказки Пушкина тоже попадали в то же самое время под запрет тогдашней советской цензуры.

Сергей Федякин, кандидат филологических наук, ведущий научный сотрудник Дома Русского зарубежья имени Солженицына, доцент Литературного института.

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Судьба Ходасевича имеет то своеобразие, что он очень долго рос, как поэт. Его по-настоящему, как поэта крупного заметили именно в этой роли большого поэта в последние годы его жизни в России. То есть, уже после революции он сумел выпустить такие книги, где он заявил себя, как очень крупная фигура. Первая из таких была «Путем зерна». Вторая «Тяжелая лира».

Чтобы понять, что он представлял из себя в это время, маленькое стихотворение из «Тяжелой лиры». Буквально семь строчек стихотворения, первая строфа пять строк и потом две строки – вторая строфа.

Перешагни, перескочи,

Перелети, пере- что хочешь –

Но вырвись: камнем из пращи,

Звездой, сорвавшейся в ночи…

Сам затерял – теперь ищи…

Бог знает что себе бормочешь,

Ища пенсне или ключи.

Первые пять строф идет такое интонационное движение, такое звуковое, как с оттенком музыкальным. Потом пауза и потом, когда говорится, что «Бог знает, что себе бормочешь» – эти строки действительно бормочутся. А в это зияние попадает ощущение тревожного времени, в котором он оказался, как и оказались другие писатели после революции.

Рухнула Российская империя, а Ходасевич по отцу поляк, по матери еврей, но при этом мать ревностная католичка и он сам католик. Он все время пытался показать, что он был достоин быть преемником великих русских писателей, достоин великой русской литературы. И поэтому это поэт для которого Российская империя значила очень много. Империя замечательная тем, что она каждому дает быть самим собой, если ты для этой империи что-то делаешь. И главным образцом для него был Александр Сергеевич Пушкин. Когда, например, Гумилев пригласил Ходасевича в «Цех поэтов», он там побывал один раз, его насторожило то, что в «Цехе поэтов» говорят много о том, как надо писать и не говорят о том, что надо писать. На то у Гумилева были свои причины, потому что «что» должно идти от самого автора, но Ходасевичу такой разговор показался неполным. И он себе выбрал Пушкина, для него Пушкин – это мерило всего того, что есть ценного в литературе. Поэтому для него литература – это значительная часть его собственной жизни. Собственно, из таких слабостей известных вне литературных – это карточная игра, которой он все-таки отдал какое-то время. Остальное – литература – это главное.

Как поэт он уже замечен стал в эмиграции после этих двух книг. О нем очень серьезную статью написал Андрей Белый, уже давно признанный писатель и в 1927 году Ходасевич выпустит такой во-многом итоговый сборник стихотворений, где первые два раздела – это книги «Путем зерна» и «Тяжелая лира», слегка подсокращенные, а вот третий раздел, «Европейская ночь» – это целиком те стихи, которые родились у него за границей. Можно на примере одного стихотворения показать, к чему он пришел. В сущности – это фигура довольно одинокая в русской литературе. Он имел некое воздействие на младшее поколение писателей, тем не менее, поскольку он был довольно жесткий критик, для него литература была важнее авторитетов и поэтому он был во-многом несговорчив и писал то, что думал. У него были не очень простые отношения со многими литераторами. Одно из знаменитых его стихотворений называется «Перед зеркалом». Эпиграф из Данте, из первой строчки его «Божественной комедии». Буквальный перевод: «На середине пути нашей жизни». В известном переводе Лозинского «Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу». «Сумрачный лес» – это как бы наша жизнь. Стихотворение «Перед зеркалом» – это человек смотрит на свое изображение.

Я, я, я! Что за дикое слово!

Неужели вон тот – это я?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея?

Портрет, который Ходасевич рисует довольно точен и довольно жесток, он очень был болезненный человек и эти все свои болезни, которые на него в жизни навалились – костный туберкулез, экзема и так далее, он все это запечатлел в двух словах.

Разве мальчик, в Останкине летом

Танцевавший на дачных балах,-

Это я, тот, кто каждым ответом

Желторотым внушает поэтам

Отвращение, злобу и страх?

Это его место в литературе теперь здесь за границей. «Желторотые поэты» боятся его суждений. А когда-то он мечтал быть балетным танцором – это воспоминание о своем детстве.

Разве тот, кто в полночные споры

Всю мальчишечью вкладывал прыть,-

Это я, тот же самый, который

На трагические разговоры

Научился молчать и шутить?

Это уже человек, который как бы отодвинулся от литературной среды и более замыкается в себе и в своей литературе.

Впрочем – так и всегда на средине

Рокового земного пути:

От ничтожной причины – к причине,

А глядишь – заплутался в пустыне,

И своих же следов не найти.

Середина жизни, подведение итогов, с которой начинается «Божественная комедия» Данте, здесь он этим и приходит. Следующий образ пантеры – это тоже из самого начала «Божественной комедии».

Да, меня не пантера прыжками

На парижский чердак загнала.

И Виргилия нет за плечами…

Строчка, отсылающая к тому, что Данте по Аду водит Вергилий, он его защита как бы.

Только есть одиночество – в раме

Говорящего правду стекла.

Довольно безрадостное он свое изображение увидел и надо сказать, что таким он сам себя воспринимал. Очень жестко относился к самому себе, был очень требователен. Когда вышла его книга, она произвела очень сильное впечатление на современников и многие в похвалах этой книге доходили до очень превосходных степеней.

Зинаида Николаевна Гиппиус скажет, что трагедия Ходасевича, пожалуй, более сильная, чем у Блока, потому что он еще и эмигрант. Мережковский бросит фразу, что он Арион эмиграции, то есть отсылка к стихотворению Пушкина «Арион», написанного после декабрьского неудачного восстания декабристов. И здесь не стерпел Георгий Иванов, его известный литературный противник и написал статью в защиту Ходасевича. Фраза, которая Ходасевича убила, была следующая: «Конечно и тундра тоже природа, конечно и Ходасевич – это тоже поэзия». После этого Ходасевич отдельные стихи писал, но на целую книгу уже его не хватило.

Но может быть дело не только в том, что как бы на него произвела впечатление эта критика, но поэт, который вырос из культуры Российской империи, он обрел особую силу, когда империя рушилась, но он был верен ее традициям. Но когда мир весь стал рушиться и когда на Европу опустилась эта самая «Европейская ночь», уже ушел этот звук, который мог рождать поэзию. Возможно, связано с этим.

Ходасевич очень известен еще как один из ведущих критиков русского зарубежья. С Георгием Адамовичем они как бы делили это место первого критика. И современники спорили, кто же из них более первый. Надо сказать, что спор, который они вели на протяжении многих лет, во-многом определил особые тяготения, магнитное поле литературы русского зарубежья. И здесь его роль очень высока, но надо назвать еще некоторые прозаические книги Ходасевича. Одна из них – это биография Державина, написанная в традициях пушкинской прозы. Она очень хорошо читается, вообще узнавать Державина очень хорошо, начиная с Ходасевича. И другая книга называется «Некрополь», она закончена незадолго до его смерти, накануне Второй мировой войны. Это его воспоминания о современниках. Надо сказать, что в книгу он отобрал из написанного раньше и переработал примерно половину из того, что он вообще написал в этом жанре. И как мемуарист, это одна из ведущих фигур русского зарубежья. В этом смысле многие, кто потом обращался к этим мемуарам и изучал русскую литературу начала века, говорит, что без Ходасевича многие явления, например, в русском символизме понять просто нельзя, без его свидетельств. В этом смысле он и здесь оставил очень серьезный и важный вклад в русскую литературу.

 

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

XIX век стал в России временем эссеистического осмысления образа Дон Кихота. В 1860 году Иван Тургенев читает доклад «Гамлет и Дон Кихот», где соотносит образ, созданный Шекспиром и образ Сервантеса. В отличие от шекспировского образа, Дон Кихот экстраверт, впрочем, это слово Тургенев не произносит, но имеет в виду именно это. Это человек действия, это человек безупречно нравственный, который соотносит все свои действия со своей верой, со своими идеалами и действует только во имя этих идеалов. Все, что он делает для людей, изначально задумывается, как благо для этих людей. В отличие от того, что делает Гамлет. Потому что Гамлет герой по Тургеневу демоничный, это такой рефлексирующий Мефистофель, который соблазняет людей, который ставит их в неудобные положения. И эти два образа, максимально не похожие друг на друга, полярные и вместе с тем, относящиеся к одному и тому же времени, в общем-то, это две разных стороны медали одного и того же. Это портрет конца Ренессанса. Об этом может быть Тургенев не упоминает, но это действительно трагедия ренессансной личности, к пониманию которой Тургенев подошел очень и очень близко.

В 1877 году в дневнике писателя Федора Достоевского появляется интересная заметка: «Ложь ложью спасается», где он пытается по-своему осмыслить феномен Дон Кихота. Впрочем, образ Дон Кихота неоднократно появлялся и в письмах Федора Достоевского, да и его роман «Идиот» в целом можно воспринимать, как вариацию на тему «Дон Кихота». В частности, обвинения Ипполита, когда Ипполит говорит Мышкину, что не надо было мне ваших благодеяний, именно ваши благодеяния довели меня до припадка – это напрямую соотносится с несколькими эпизодами из романа Сервантеса. В частности, там два эпизода с мальчиком Андресом, которого Дон Кихот вроде бы спас, но потом хозяин этого мальчика всыпал ему еще сильнее, нежели прежде. И мальчик проклинает Дон Кихота, в общем-то, это один и тот же мотив – благодеяние, которое обернулось еще большей бедой, такой сложный сюжетный поворот, который показывает неоднозначность любых действий в этом мире. Неоднозначность образа Дон Кихота Достоевский подмечает и в дневнике писателя. Эта заметка: «Ложь ложью спасается», она связана с одним из эпизодов романа, когда Дон Кихот начинает размышлять, а как же эти древние рыцари – Амадис Гальский и другие, как они сражались с целой толпой великанов, с целыми войсками, ведь на это должно уходить очень много времени. Дон Кихота не смущает ни сам по себе этот сюжет, ни образы великанов, он свято верит в это, но вместе с тем, его веру может поколебать лишь один вопрос, а как он сражался с целой тьмой этих великанов. И дальше идет рассуждение, видимо эти великаны они тоже не есть какие-то реальные образы из этого мира – это же образы волшебные, поэтому видимо меч проходил через них, как через каких-то слизняков и таким образом одним взмахом меча Дон Кихот мог срубить сразу много… меч мог пройти сразу через много тел. И дальше у Достоевского идет очень интересное размышление – вот так ради веры своей, ради того, чтобы она не поколебалась, мы часто изобретаем некую ложь, как подпорку, чтобы больше в этой вере не было ничего колеблющегося, чтобы она встала на твердый, не шатающийся фундамент. «Так ложь ложью спасается». Такое может быть эскизное, но тем не менее очень глубокое размышление о сути веры человеческой, о сути религии.

В 1897 году Мережковский пишет о Сервантесе и о «Дон Кихоте» в своей книге «Вечные спутники», определяя Дон Кихота, как вечного спутника человечества, в сущности – это то самое понятие, которое потом приведет к формированию понятия «вечный образ», «вековой образ», уже в 1920-е годы. И Мережковский подробно характеризует и образ Дон Кихота, и образ Санчо. Он рассуждает о том, что в этот роман, какие смыслы в этот роман вложил сам автор, а какие, может быть более глубокие смыслы, привносим в него мы. И далее он делает интересный вывод о том, что для Дон Кихота жизнь интересна тогда, когда она превращена в мечту. То есть Дон Кихот всеми своими действиями делает эту жизнь фантастической. Но рядом с ним есть Санчо, который тоже по-своему, это очень интересно, он тоже по-своему пересоздает эту жизнь. Он всю жизнь превращает в забаву, самое главное для него, чтобы жизнь была интересной. То есть Санчо, в общем-то, в каком-то смысле, мечтатель и затейник в не меньшей степени, нежели его начальник, хозяин – Дон Кихот.

Та двойственность этого образа, когда эти герои параллельно существуют – это как бы двойной образ, они не отдельно друг от друга, их заметил в свое время еще Генрих Гейне в своей статье «Введение к «Дон Кихоту». Мережковский по-своему эту мысль продолжает.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир», заведующий отделом поэзии.
Старший научный сотрудник Государственного литературного музея («Дом-музей Корнея Чуковского в Переделкине»)

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Я задался такой целью действительно посмотреть во всех ли работах Чуковского, крупных конечно, присутствуют ли пушкинские следы и каковы они, и насколько они глубоки и серьезны, а не являются просто теми, или иными связками. Оказалось, что присутствуют, и глубоки, и очень интересно необходимые. Они есть и в книгах Чуковского о писателях прозаиках XIX века – Дружинине, Слепцове, Успенском, о его литературоведческих работах. Они присутствуют в его книге 1924 года – книге об Александре Блоке «Александр Блок, как человек и поэт», там вообще пушкинская тема очень интересно развернута. Но, пожалуй, самая большая история присутствует в книге «Мастерство Некрасова», которая в собрании сочинений вообще отдельным томом.

Эта книга Чуковского вышла в 1952 году и потом выдержала семь изданий, последнее было в 1970-е. Он действительно получил за нее Ленинскую премию – это была первая Ленинская премия в нашей стране, которую дали за нехудожественное произведение. Только спустя очень много лет после смерти Чуковского мы узнали, что оказывается, старые большевики протестовали против этого дела, писали письма в комитет по Ленинским премиям. Это связано с тем, что Чуковский присутствовал в литературе и публицистике еще в дореволюционные годы и даже, отклоняясь на секунду от нашей темы скажу, что он стал героем, разумеется отрицательным, статьи Владимира Ильича Ленина. И даже из его фамилии Ленин сделал нарицательное выражение: «Такие, как Чуковские», – пишет он в своей статье «Новые упразднители».

Но не об этом речь. А речь о том, что последняя большая критическая книга Чуковская очень точно названа «Рассказы о Некрасове». Критическая книга, но видите, он вводит слово «рассказы» – слово из художественной литературы. Точно так, до этого «Критические рассказы».

«Рассказы о Некрасове» – в этой книге была главка под названием «Пушкин и Некрасов». Потом, Корней Иванович превратил ее в отдельную брошюру, в отдельную книжку и потом она уже стала частью книги «Мастерство Некрасова». Так вот, если очень кратко сказать, то Корней Иванович, как это было ему свойственно, сражался с идеологическим и мифологическими установками, одна из которых и в старые годы, и в его уже новейшее время, построена была таким образом, что Некрасов не является поэтическим наследником Пушкина. Что его внутренняя поэтическая установка и развитие его поэтики перпендикулярно некоторым образом пушкинскому и с этим Корней Иванович страшно спорил. И за это на него делались разнообразные нападки, о чем есть специальные исследования. Я приведу, к сожалению, только один пример, но думаю, что очень эффектный. Думаю, что давно никто не брал, кроме двух-трех специалистов в руки эту книгу Чуковского:

«Одним из самых наглядных примеров внутренней состоятельности эстетских противопоставлений Некрасова Пушкину является неизданное письмо Фета к автору дилетантских стихов Константину Романову».

И Чуковский цитирует письмо Фета: «Читаешь стих Некрасова: “Купец, у коего украден был калач…” – и чувствуешь, что это жестяная проза. Прочтешь: “Для берегов отчизны дальной…” – и чувствуешь, что это золотая поэзия».

Корней Иванович пишет: «На первый взгляд противопоставление кажется вполне убедительным, но и оно начисто опровергается фактами. Факты же заключаются в том, что строка, приведенная Фетом, заимствована из той группы стихотворений Некрасова, которая объединена общим названием “На улице”, а там, как известно, есть такие стихи:

“Вот идет солдат. Под мышкою

Детский гроб несет детинушка”.

Читая эти стихи невозможно не вспомнить другие стихи о таком же гробике и о таком же отце:

“Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка

И кличет издали ленивого попенка,

Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.

Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил”.

Автор этого стихотворения – Пушкин. Дело не только в том, что образ отца, несущего под мышкой гроб младенца, совпадает у Некрасова с пушкинским. Главное, весь тон этого пушкинского стихотворения некрасовский. Если не знать, что стихи о гробике написаны Пушкиным, их можно принять за некрасовские. В них тоскливо негодование, некрасовское негодование на убожество, жестокость, безвыходность тогдашнего русского быта».

И Корней Иванович приводит целиком весь этот эпизод:

«Румяный критик мой, насмешник толстопузый,

Готовый век трунить над нашей томной музой,

Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,

Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой,

За ними чернозем, равнины скат отлогой,

Над ними серых туч густая полоса.

Где нивы светлые? где темные леса?

Где речка?..»

Действительно, совершенно некрасовские стихи.

«В проклятой хандре Пушкина, в его скорби при виде разоренной деревни уже предчувствуется некрасовская горечь и желчь. Сама эта манера давать перечень удручительных образов, чтобы выразить свою боль о неустройстве и мерзости окружающей жизни впоследствии стала типично некрасовской».

Только один эпизод я выбрал. Вообще друзья, должен вам сказать, что сейчас, рассуждая о Чуковском и Пушкине, какая-то часть моей головы думает о других, и печальных, и случайных, и трогательных странных сближениях. Я почему-то только сейчас подумал, что и у того, и у другого было по четверо детей. А вот читая про этот гробик – свою последнюю дочь Мурочку Корней Иванович хоронил сам, она умерла, когда ей было 11 лет.

О других следах пребывания Пушкина в книгах Корнея Ивановича хочется говорить, переходя снова к теме детей. Конечно к теме детей.

Сергей Федякин, кандидат филологических наук, ведущий научный сотрудник Дома Русского зарубежья имени Солженицына, доцент Литературного института.

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Прежде чем говорить о том, что сделала Цветаева в русском зарубежье, хотелось бы обратиться к одному стихотворению, которое многое говорит о том своеобразии, которое вообще присущей ей, как поэту. Это стихотворение 1916 года из цикла «Стихи к Блоку» самое первое, оно очень известно, но хотелось бы показать, и кое-что пояснить на его примере, как работала Цветаева.

Имя твое — птица в руке.

Имеется в виду, что как птица хлопает, так звук «Блок» возникает.

Имя твое — льдинка на языке.

То есть слово «Блок» так тает на языке.

Одно-единственное движенье губ.

Имя твое — пять букв.

Пять букв, потому что по старой орфографии Блок писался с твердым знаком на конце и было действительно пять букв.

Мячик, пойманный на лету,

Серебряный бубенец во рту.

То есть и мячик звук такой издает, как «Блок» и также звенит, как серебряный бубенец во рту.

Камень, кинутый в тихий пруд,

Всхлипнет так, как тебя зовут.

Кто бросал камни, так вот еще подкручивая, чтобы он сделал свечу, действительно он входит с таким звуком.

В легком щелканье ночных копыт

Громкое имя твое гремит.

То есть, цоканье копыт напоминает слово «Блок».

И назовет его нам в висок

Звонко щелкающий курок.

То есть опять все об одном звуке.

Имя твое — ах, нельзя! —

Имя твое — поцелуй в глаза,

В нежную стужу недвижных век.

Имя твое — поцелуй в снег.

Ключевой, ледяной, голубой глоток…

С именем твоим — сон глубок.

Стихотворение, посвященное Блоку на самом деле рисует портрет имени Блока, звука и получается, что Цветаева через звук дает еще многообразный целый каскад образов, который как-то высвечивает скорее Блока, как поэта, обладающего магическим звучанием. Почему так получилось? Марина Ивановна была очень близорука и поэтому мир звука для нее был очень родной. Кроме того, еще известно, что она маленькая все время что-то бормотала про себя, примеривая какие-то предложения и когда один из критиков русского зарубежья, который особенно ценил Марину Ивановну – Святополк Мирский, он скажет, что Цветаева безупречна с точки зрения чувства языка. Но не потому, что это русский язык, а потому, что это язык. То есть именно все, что касается языка, она необыкновенно чувствовала. Те, кто почитает письма Цветаевой увидит, что она и в письмах очень естественна при всей своей избыточной может быть энергии. Но одно, что произошло с Цветаевой в эмиграции – это заметно, когда мы читаем ее стихи более ранние и более поздние. «Генералам двенадцатого года» – очень известное стихотворение:

Вы, чьи широкие шинели

Напоминали паруса,

Чьи шпоры весело звенели

И голоса.

 

И чьи глаза, как бриллианты,

На сердце вырезали след —

Очаровательные франты

Минувших лет.

Примерно на ту же тему более поздняя Цветаева, уже это 1920-е годы. «Новогодняя»:

Братья! В последний час

Года — за русский

Край наш, живущий — в нас!

Ровно двенадцать раз —

Кружкой о кружку!

 

За почетную рвань,

За Тамань, за Кубань,

За наш Дон русский,

Старых вер Иордань…

                   Грянь,

Кружка о кружку!

 

Товарищи!

Жива еще

Мать — Страсть — Русь!

Товарищи!

Цела еще

В серд — цах Русь!

То есть даже слово «в сердцах», она с помощью тире делит на две части, выделяя каждый кусочек слова, заставляя его звучать особенным звуком. Стихи, как бы сказали, белогвардейские, муж ее участвовал в белом движении, воевал. Именно за ним она и отправляется за рубеж, для воссоединения семьи. Но огромный цикл свой она называет «Лебединый стан», он такой белогвардейский и какое-то время она считалась белогвардейским поэтом, пока не напишет стихотворное приветствие Маяковскому, после чего сразу к ней изменится отношение в русском зарубежье.

Что заметно, что все более экспрессия берет верх, она начинает, что кстати раздражало очень многих из писателей русского зарубежья, крайняя экспрессия, когда она начинает делить даже слова на отдельные кусочки. Вот одно очень характерное стихотворение, чтобы показать, что иногда это бывает чрезвычайно уместно. Некоторые слова, приставка «рас» здесь отделяется от остального слова и заставляет это «рас» звучать совершенно особым смыслом. Стихотворение написано в 1925 году и войдет в книгу, которая называется «После России», очень характерное название для Цветаевой. Главный адресат стихотворений – Борис Пастернак, который здесь находится, а она там. Вот стихотворение как звучит.

Рас-стояние: версты, мили…

Нас рас-ставили, рас-садили,

Чтобы тихо себя вели

По двум разным концам земли.

 

Рас-стояние: версты, дали…

Нас расклеили, распаяли,

В две руки развели, распяв,

И не знали, что это – сплав

 

Вдохновений и сухожилий…

Не рассорили – рассорили,

Расслоили…

     Стена да ров.

Расселили нас, как орлов-

 

Заговорщиков: версты, дали…

Не расстроили – растеряли.

По трущобам земных широт

Рассовали нас, как сирот.

 

Который уж, ну который – март?!

Разбили нас – как колоду карт!

Дата: 24 марта 1925 года стоит под стихотворением, то есть имеется в виду именно этот март. Но в тоже время какой очередной март, то есть, «который март» значит «какой год» в данном случае. И современники даже и не подумали, что это обращено к отдельному стихотворению, они сразу восприняли стихотворение, как будто это о митрополии, то есть советской России и эмиграции. То есть. отделив приставку от остального слова, «рас», которая как бы «раз», «разделение» подчеркивает, сразу она добилась очень сильного впечатление. Это особое чувство слова – давать какие-то необыкновенные смыслы, наделять даже не слова, а части слов – это очень характерная черта Цветаевой в русском зарубежье.

У нее есть и более спокойные стихотворения, кстати, среди них очень известное – это:

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно –

Где совершенно одинокой

Как бы, все равно, где быть, но заканчивается:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И все — равно, и все — едино.

Но если по дороге — куст

Встает, особенно — рябина…

Дальше можно не договаривать, потому что здесь, когда ностальгия прорывается, оказывается, что совершенно не все равно. Почему возможно и судьба ее привела обратно в Россию. Конечно для того, чтобы опять оказаться с семьей, которая оказалась здесь. Но эта тоска… По началу ей казалось, что с ней русский язык, поэтому родина находится вместе с ней, родина в языке. Потом это стихотворение 1934 года, оказалось, что не так все просто, что все-таки родина там.

О ее трагической судьбе говорилось очень много, хотелось здесь просто подчеркнуть некоторые другие особенности того, что она сделала за рубежом. С одной стороны, очень много стихотворений написано так, среди них есть хрестоматийные. С другой стороны, она там показала себя, как очень необыкновенный писатель-прозаик мемуарист. Особенно ценны ее воспоминания о некоторых современниках, кого она очень хорошо знала. Она хорошо знала Максимилиана Волошина, очень большой очерк посвящен ему «Живое о живом». И один из самых поразительных мемуарных очерков – это «Пленный дух» об Андрее Белом. Что удалось Цветаевой? Цветаева москвичка, у нее, как у всех москвичей не только по рождению, но и по своему художественному составу, для петербуржцев москвичи слишком открытые, для москвичей петербуржцы слишком зашторенные и не показывают живой души. Поэтому москвичи Шмелев, Ремизов и Цветаева всегда были немножечко для русских парижан не своими, потому что там преобладала петербургская эстетика, что ли. Но именно она, через это свое особое чувство языка, единственная, кто сумел воссоздать портрет Андрея Белого, очень подвижный, немножко смешной и трагический одновременно, но и воспроизвести речь Андрея Белого, которая как бы сыпется каскадом. Он начинает говорить-говорить, одно слова превращая в другое, также, как Цветаева, слово делится на кусочки, из каждого кусочка извлекает новые смыслы и такой каскад, который порождает новый смысл эта речь представляет, она воспроизвела, как никто.

Есть ее воспоминания о детстве, тоже заслуживающие внимания, есть множество поэм ею написанных и, пожалуй, ее письма – тоже особая литература, которая требует к себе внимания, потому что естество русского слова здесь сказалось в полной мере.

У критиков у нее была не очень простая судьба, ценили те, кто когда-то отдал дань ее таланту, либо находились немножко на удалении при очень сложном характере ей трудно было оставаться в хороших отношениях долго с тем, или иным человеком. Тем не менее то, что она сделала в русском зарубежье, пожалуй, сделало ее настолько известной, что даже еще не будучи как эмигрантка не очень своей в советской России, тем не менее начала возвращаться со своим творчеством намного раньше других.

 

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

В XX веке в русской культуре «Дон Кихот» стал основой для многих литературных произведений, для стихов, для нескольких инсценировок, для сценариев кинофильмов. Я упомяну две таких интересных работы – это пьеса Михаила Афанасьевича Булгакова «Дон Кихот», где он по-своему воспринимает сюжет Сервантеса и максимально разводит трагические и комические моменты этого романа. И финал этого романа очень удачный и очень театральный. То есть когда вроде бы все хорошо окончилось, все счастливы, все разрешилось, именно в финале, как контраст к этому происходит трагедия – смерть Дон Кихота, буквально, как будто кинематографический такой параллельный монтаж у нас есть, когда счастье, хэппи энд монтируется с неожиданным трагическим финалом, со смертью Дон Кихота. И самое интересное здесь то, что те мысли, которые Булгаков отдает Дон Кихоту, они не только Сервантеса. Это мысль о том, что все люди на самом деле добрые, она напрямую соотносится с тем романом, который Булгаков в течение многих лет писал в стол, не надеясь на какую-то публикацию, с «Мастером и Маргаритой». С линией Иешуа. Эта мысль о том, что все люди нравственные и добрые на самом деле изначально, что-то их испортило. Вот эта мысль, которую он из своего романа переносит в сюжет о Дон Кихоте, отдает ее сервантесовскому герою.

Та же мысль об изначально доброй природе человека присутствует и в сценарии Евгения Шварца, который он пишет для режиссера Григория Козинцева. Этот киносценарий интересен еще и потому, что также, как у Булгакова пьеса соотносится с романом, который тогда еще не вышел в свет, также у Евгения Шварца сценарий «Дон Кихота» соотносится с запрещенной в то время пьесой «Дракон», посвященной проблеме человека и власти. Эта пьеса «Дракон» о Ланселоте, который приходит в город и хочет освободить этот город от власти дракона, она писалась в военные годы и вроде бы посвящена была, аллегорически изображала фашистскую диктатуру. Но параллельно, в общем-то, можно было ее воспринимать, как и сатиру, и как глубокое размышление над природой власти вообще, тем более, что в Советском союзе тоже было далеко не все так просто. Пьеса была тем временем запрещена, а мысли Ланселота, которые кстати говоря выпали из известного фильма «Убить дракона», мысли Ланселота об изначально доброй и прекрасной природе человека, Шварц отдает Дон Кихоту. Опять же отдает герою Сервантеса. И момент с мельницами, сцена с мельницами в фильме Григория Козинцева и в сценарии Евгения Шварца помещена в финал. Действительно очень яркий образ, очень яркая сцена, которая у Сервантеса присутствует в самом начале первого тома. Но как финальная сцена, как сцена, предвещающая финал и смерть главного героя – это очень хорошая кульминация. Именно поэтому Шварц и Козинцев переносят ее в финал. И именно там Дон Кихот, который крутится вместе с лопастями этой мельницы произносит свой монолог о том, что я все равно верю в добрую природу человека и даже ты злобный волшебник Фристон, никогда не сможешь поколебать мою веру.

Образ золотого века, который у Сервантеса в романе связан безусловно с прошлым – это золотой век, когда все были счастливы, у Шварца он относится скорее к будущему, скорее к желаемому идеалу, к которому идет главный герой. Мы все равно доживем до золотого века, и никакие злые волшебники нам не помешают. «Вперед, вперед, – говорит он, – и ни шагу назад», – вольно, или невольно цитируя Сталина, что интересно конечно в этом контексте получается. И перед смертью Дон Кихоту в этом фильме является Дульсинея, а дальше идет кадр, где это будущее, незаявленное в романе Сервантеса, это будущее воплощено метафорически – Дон Кихот снова на Росинанте, Санчо снова на осле и оба они идут в вечность, уходят в даль. Так эти герои и продолжают идти в вечность, так они и продолжают присутствовать в русской мировой культуре до сих пор. И видимо каждая следующая эпоха в них будет находить много-много нового и воспринимать этих героев по-своему.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир», заведующий отделом поэзии.
Старший научный сотрудник Государственного литературного музея («Дом-музей Корнея Чуковского в Переделкине»)

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Продолжая разговор о чудесных сближениях между Чуковским и Пушкиным, мне хочется сказать, что Корней Иванович относился к Пушкину до такой степени благоговейно, что, когда в 1968 году издательство «Детская литература» предложило ему составить книгу стихов Пушкина и эта книжечка, которая у меня сейчас в руках «Пушкин. Стихотворения» в серии «Поэтическая библиотека школьника», она замечательна тем, что открываешь ее титул и тут написано: «Составил Корней Чуковский». И эти два имени оказываются рядом. Я думаю, что Корней Иванович размышлял над тем, как открывать эту книгу. Более того, есть легенда, что издательство предложило ему написать предисловие, какое-то вступление и опять же, согласно легенде, он сказал, что я еще не сошел с ума, чтобы писать предисловие к Пушкину. И он взял кусочек из статьи Гоголя – эту книжку открывает кусочек из статьи Гоголя.

Корней Иванович оказался на радио, он был на этом радио с эссе замечательным, очень законченным, я думаю – это вообще последнее его законченное произведение под названием «Как я стал писателем». Я вам прочитаю кусочек из этого эссе, с самого начала, где замечательно назван точно Пушкин. Он пытается объяснить слушателю до какой степени дошла его старость, и он говорит:

«При мне человечество изобрело автомобиль, самолет, электрический свет, радио, телевизор. А чтобы вы еще яснее могли представить себе, до каких пределов дошла моя старость, могу сообщить не без гордости, что моей внучке микробиологу недавно исполнилось 45 лет и что моя правнучка Машенька перешла на второй курс, студентка медицинского института… Так что я имею полное право сказать вслед за одним из престарелых поэтов: “И утро, и полдень, и вечер мои позади, все ближе ночной надвигается мрак надо мной, напрасно просить погоди”, – это стихи Жемчужникова. А дальше говорит: «Впрочем, я не вижу здесь ничего страшного, ничего огорчительного, здесь я смиренно иду по стопам своего боготворимого Пушкина, который никогда не успел испугаться, как следует угрозы неизбежной смерти, все свое отношение к ней он выразил веселыми стихами: “И наши внуки в добрый час, из мира вытеснят и нас”, – именно так, в добрый час и да будут они счастливы в разлуке со мной».

Вот он назвал Пушкина боготворимым и это абсолютно точно и справедливо по всем воспоминаниям о Чуковском, самым, пожалуй, близким, ежедневным, постоянным внутренним его собеседником и был Александр Сергеевич. Конечно, когда я говорю, что Чуковский написал две поэмы, опираясь на «Евгения Онегина» – это просто лишний аргумент в пользу этой темы Чуковский-Пушкин, или Пушкин и Чуковский. Но тем не менее, мне было бы приятно и радостно сказать, что есть такая удивительная книга, она вышла в XXI веке, она называется «Судьба Онегина», составили ее Алексей и Вера Невские, составили замечательно. Они включили сюда всех самых известных «Онегиных», написанных в подражание, пародирующих Онегина, развитие онегинской темы на протяжении XX века, впрочем есть и XIX. Фамилия Чуковский встречается здесь трижды. Мало того, что у самого Корнея Ивановича у самого было две поэмы – «Нынешний Евгений Онегин» и «Сегодняшний Евгений Онегин». И у его сына – писателя Николая Чуковского тоже была поэма, в которой встречается слово «Онегин», тоже развивающая Онегина. И если кто-то из слушателей читал, или как-то знаком с книжкой прозы Чуковского, под названием «Серебряный герб», где он описывает свою жизнь в Одессе подростком, школьником, гимназистом, потом из гимназии его выгнали… то в этой поэме отражается эта его юность. Маленький кусочек… надо сказать, что в «Серебряном гербе» один из запоминающихся эпизодов – это, когда Корней Иванович рассказывает, как он придумал помогать своим одноклассникам писать то, что сейчас назвали контрольной работой, или диктант. Он веревочкой связывал ноги ряда сидящих гимназистов и дергая за эту веревочку, определенный был шифр придуман, обозначалось, какую букву куда ставить, называлось это конечно «телефон». Я думаю, что в то время Корнею Ивановичу могло прийти в голову, что пройдут какие-то такие большие времена и он напишет сказку «Телефон». В книгах это отражено, что слово «Камчатка», применительно к школьному классу, или гимназическому классу – это задние ряды.

С тобою помнишь на Камчатке

Володя Ленский пребывал,

В свои латинские тетрадки

Учителей он рисовал.

Ты помнишь привязал бечевку

К его ноге, пиша диктовку,

Дабы при каждой запятой,

Он дергал связанной ногой.

Вы это звали телефоном, но сей полезный телефон

Начальством не был оценен.

Иначе братец ты отстранен,

Инспектор Ленскому сказал,

И за рукав легонько взял.

Ты помнишь сей безвинный гений,

Удел всех гениев познал,

И от сердечных попечений

Его инспектор оторвал?

Его изгнали, бедный, кроткий

Предстал он перед старой теткой

С ненужной книжкою в руках,

С мольбой в испуганных очах.

Сначала он хотел в монахи,

Потом в гусары, а потом

Назвал Евгения подлецом,

Стал красные носить рубахи

И начали изображать глубокомыслия печать.

Одна единственная деталь, как видим, подводит нас к теме 1905 года. Следующую поэтому «Сегодняшний Евгений Онегин» Корней Иванович написал уже через три года в 1907 году и в этой поэме очень смешно отразились тогдашние политические реалии, упоминаются имена государственных чиновников, очень известных и совершенно ушедших из памяти, оставшихся только в исторических трудах. И там и Онегин другой, и Ленский уже другой.

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

В XVIII веке Шарль Луи Монтескье в своем романе «Персидские письма» замечает, устами одного из своих героев: «У испанцев есть одна великая книга – та, которая говорит о бессмысленности всех остальных». И действительно «Дон Кихот» посвящен литературе того времени, «Дон Кихот» посвящен обобщению литературных традиций. Рыцарские романы, которые высмеивает Сервантес – это изначальный замысел романа «Дон Кихот», от этого Сервантес отталкивается, но постепенно эта тема разворачивается в интересные размышления о сути и задачах литературы вообще.

Более того, постепенно все герои этого романа оцениваются автором и главным героем по тому, какие книги они читают, какие книги они любят и вообще читают ли они книги. Вспомним, что Санчо Панса, например, герой неграмотный и это очень важно в контексте этого романа. В этом романе есть такой герой, как священник – это герой, наверное, изначально наиболее близкий автору, своего рода воплощение автора в его тексте. Другое дело, что те моральные рассуждения и та моральная высота, на которой стоит священник, все же для читателя они оказываются более скучны, нежели приключения главного героя и нежели сложнейший и очень привлекательный образ главного героя – Дон Кихота. Поэтому постепенно на протяжении этого романа мы понимаем, что автор смещает свое внимание от одного положительного героя резонера к главному герою, мысли которого с определенного момента начинают выражать позиции автора не в меньшей степени.

Так вот, именно со священником связана одна из важнейших сцен этого романа, из первого тома – это сцена сожжения книг, сцена сожжения библиотеки Дон Кихота. В огонь летят многие рыцарские романы и вместе с тем многие книги герои пощадили. Пощадили по разным причинам. И тут стоит, например, разобраться в этих причинах, чтобы понять, какие воззрения на литературу того времени имеет автор и близкий к нему по духу священник – герой романа. В частности, герои пощадили роман «Амадис Гальский», хотя вот тут парадокс, хотя этот роман породил традицию испанских рыцарских романов. Все испанские рыцарские романы, в той, или иной степени – это подражание «Амадису…» – это развитие тех идей, которые были в «Амадисе Гальском». Но этот роман пощадили именно потому, что это первое и самое лучшее высказывание в этом жанре. Это первый роман от которого пошла эта пустая традиция. Именно поэтому, как первый и лучший роман, в виде исключения его можно оставить. С другой стороны, священник предпочел пощадить и роман самого Сервантеса.

Сервантес дважды упоминает себя в первом томе своего романа. И первое упоминание – это как раз упоминание романа «Галатея» – этот роман не сожжен, потому что у автора есть шанс еще создать нечто дельное в мире литературы. Именно поэтому авансом герои Сервантеса не сжигают роман Сервантеса. В 1614 году некий Авельянеда создал поддельного «Дон Кихота». На самом деле эта книга вышла, как продолжение романа «Дон Кихот», она повествовала о тех же самых героях Дон Кихоте и Санчо Панса и вместе с тем в этой книге эти образы подверглись определенной трансформации. Дон Кихот стал более безумным, нежели он изображен у Сервантеса и он изображен более зло, без той симпатии, которая была у Сервантеса к своему безумному герою. Санчо Панса же превращается просто в глупца. И поэтому финальная сцена, когда Дон Кихот оказывается в сумасшедшем доме, она оправдана самим ходом этого романа. Сервантес был возмущен этой книгой, которая вышла без его ведома и второй том своего романа «Дон Кихот» стал писать именно как опровержение романа Авельянеды – бесчестного Авельянеды.

Начинается второй том с того, что Дон Кихот узнает об этой книге и возмущается по этому поводу. То есть, Сервантес устами своего героя, опровергает тот сюжет, который предложил Авельянеда. Не было такого, Авельянеда все наврал, а на самом деле тот автор, который упоминался в первом томе, а именно ученый мавр Сид Ахмет бен-Инхали, в первом томе ему именно приписывалась история о Дон Кихоте, ученый мавр тем временем пишет, как вдумчивый и правдивый летописец, он описывает вторую часть, дальнейшие приключения Дон Кихота такими, какими они должны быть. Соответственно, если Авельянеда отправил Дон Кихота в один город, то Сервантес, из чувства сопротивления, отправляет Дон Кихота в другой город, чтобы максимально развести сюжеты. И именно поэтому Дон Кихот у Сервантеса превращается все больше в мудреца. Дон Кихот второго тома мудрее, чем Дон Кихот первого тома. И поскольку такое случилось, автору уже не до разных дополнительных историй, вводных рассказов, которые отвлекали нас в первом томе. Он посвящает второй том исключительно Дон Кихоту. И с точки зрения Дон Кихота, он уже размышляет и о нем в первом томе, и о Авельянеде. И второй том превращается в повествование о книгах. Это книга о других книгах, книга о том, как должна строиться литература, книга о том, где герой рассуждает о книге, повествующей о нем.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир», заведующий отделом поэзии.
Старший научный сотрудник Государственного литературного музея («Дом-музей Корнея Чуковского в Переделкине»)

Все лекции цикла можно посмотреть здесь.

 

Соединяя эти два имени – Чуковский и Пушкин, таких два громких имени, неизбежно попадаешь, даже в глубоком научном разговоре, попадаешь в такое пространство мифологии, или точнее мифологий. И с Пушкиным тоже ведь, потому что, ну я не знаю, может быть не все знают, никаким детским писателем Пушкин никогда не был и не мог им быть. В известном письме, где его просят прислать какие-то детские произведения, произведения для детей он сердито говорит, что про меня и так уже говорят, что я в детство впадаю и все эти сказки предназначались совершенно не для детского глаза и уха, а стали детскими и любимым детским чтением, как мы с вами знаем. Действительно, спроси сейчас про «Золотого петушка», «Про царя Салтана», про «Рыбака и рыбку» – для кого – для детей вам ответят, конечно же.

А с Чуковским, я всегда в музее шутливо рассказываю, что Корней Иванович хорошо представим в виде айсберга. Северный Ледовитый океан, на вас плывет гигантская гора льда и на ней написано «Мойдодыр», «Муха-Цокотуха», «Федорино горе», «Чудо-дерево», «Краденое солнце», «Крокодил», «Балмалей», «Тараканище», «Телефон». Но, что такое айсберг – над водой торчит десятая часть, а там внизу? А там от «Чехова до наших дней», «Рассказы о Некрасове», «Живой, как жизнь» о русском языке, «Высокое искусство» об искусстве перевода, десяток книг критических, написанных в самом начале XX века и так далее, и так далее. Конечно время меняется, и мы в музее Чуковского рассказываем о взрослом Чуковском очень много и сам он себя считал в первую голову взрослым писателем. Но перешибить невозможно. Вспомним поговорку про обух и плеть – невозможно. Так и будет всегда, он будет Корней Иванович в сознании читателя – детский писатель, автор знаменитых волшебных сказок. И Пушкин будет в сознании широкой публики все-таки прежде всего лирический поэт.

В 1991 году у поэта Александра Кушнера, совсем недавно, мы сейчас записываемся осенью 2016 – ему исполнилось 80 лет, с чем я сердечно, пользуясь случаем, поздравляем. Вышла книга «Аполлон в снегу». Книга размышлений о поэзии. Мне было приятно встретить там Корнея Ивановича. «Корней Чуковский, – пишет Кушнер, – разве это только детский поэт? Это недооцененный поэт, виртуоз, мастер поэтической интонации. Здесь и гнев: “Ах ты гадкий, ах ты грязный, неумытый поросенок”, – и благостная умиротворенность: “Рано утром на рассвете умываются мышата, и котята, и утята, и жучки и паучки”, – и бодрость, переходящая в радость: “Надо, надо умываться по утрам и вечерам”, – и рыдание “Да какая же мать согласится отдать своего дорогого ребенка – медвежонка, волчонка, слоненка”. А за всем этим стоит прелестная ирония. И для всего этого был создан свой – единственный, неповторимый стих, особая поэтика. Вспомним, в разговоре об Онегине «неповторимая немецкая строфа». Особая поэтика, одна из примет которой специальное, нигде больше не встречающееся удлинение строки, не рифмующейся с другими стихами: “Но быки и носороги, отвечают из берлоги: Мы врага бы на рога бы, только шкура дорога бы и рога нынче тоже недешевы”».

Есть исследования замечательного поэта Яна Сатуновского, которое посвящено этой особой Чуковской строфе. Дальше пишет Кушнер: «А звукопись какая, у Чуковского, как у всякого поэта есть своя традиция – это между прочим русская традиция XIX века, русская поэзия XIX века, которую он имитирует, даже пародирует необычайно изобретательно. Тут и Некрасов, недаром он им так пристально занимался, и Лермонтов, и, например, Денис Давыдов, действительно: “Вдруг откуда-то летит маленький комарик, и в руке его горит маленький фонарик”, – это сделано по образцу стихов Дениса Давыдова» – пишет Кушнер, – это стихи о Чаадаеве такие жесткие: “Старых барынь духовник, маленький аббатик, что в гостиных бить привык в маленький набатик”. Другой пример: “У Кокошеньки всю ночь был сильный жар, проглотил он по ошибке самовар. Как же мы без самовара будем жить, как же чай без самовара будем пить?”, –   что это так напоминает, неужели Анненского: “Наша улица снегами залегла, по снегам бежит сиреневая мгла, а у печки то никто нас не видал, только те мои, кто волен да удал”. Есть у Чуковского и свои блаженные, бессмысленные слова, например: “И одно только слово твердит: Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо”. Но в отличие от серьезной взрослой поэзии в стихах Чуковского все построено на чрезвычайно быстрых переходах от одного чувства к другому, гнев готов моментально смениться на милость, страдания на радость и за всем этим проступает условность, игра, так как это всего лишь имитация гнева, имитация скорби».

Это понятно почему, потому что это стихи для детей. Корней Иванович говорил, что ребенок маленький, воспринимая стихотворную речь, может воспринимать ее только как последовательность сменяющихся сюжетных ходов, в этом смысле Кушнер абсолютно прав.

И хочется мне, не так давно это стало доступно, прочитать удивительное письмо Чуковскому от еще одного читателя его и взрослого поэта Арсения Тарковского. Это письмо было не так давно опубликовано в книге воспоминаний о Чуковском, выпущенной христианским издательством «Никея». Смотрите, что случилось, Тарковский в январе 1962 года пишет, очевидно купил книжку «Чудо-дерево» – это сборник сказок Чуковского, но я еще раз повторю, что все сказки Корнея Ивановича главные, написанные стихами.

«Для меня Ваша книга открытие, хотя я и раньше знал, что Ваши стихи для детей хороши, но мне казалось, что они уж не для меня – слишком давно я вышел из детского возраста. Книгу я купил ради «Крокодила», который был у меня в детстве, – это первая сказка Корнея Ивановича 1917 года, – и прочитал «Чудо дерево» от корки до корки. Прочитал и обрадовался, особенной радостью присутствия при чуде настоящей для всех возрастов поэзии. Особенно русский язык среди языков богат спрятанной чуть ли не в каждом слове метафорой и подлинная большая русская поэзия сильнее и смелее, чем поэзия на других языках, умеет пользоваться этим свойством так, что слова начинают светиться, загораясь одно от другого. И чем этот взаимосвет, что за дикое слово, ощутимей, тем стихотворение мне больше по сердцу. У Блока было: “И военною славой заплакал рожок”, у Пушкина: “Облатка розовая сохнет на воспаленном языке”, у Некрасова: “Понапрасну ты кутала в соболь соловьиное горло свое”. Сила этих примеров, не только в сопряжении взаимоотдаленных смыслов, а в том, что в словах, вошедших в стихи, как в коробках, лежат метафоры, как египетские фараоны в гробницах, и при соприкосновении гробниц фараоны просыпаются и начинают разговор. Это свойство я открыл в Ваших стихах, якобы предполагаемых только для детей. “Золоченое брюхо поглаживая, вдруг откуда-то летит”».

Дальше, но это если бы у нас был разговор Чуковский и Шекспир, дальше удивительное любимое мною определение: «Ваши сюжетные выдумки поразительно общечеловечны, это Шекспир для детей в лучшей интерпретации: вот силы зла, вот силы добра, вот их битва и кода судьбы». И дальше Тарковский пишет о том, что он готов говорить о Чуковском, о его стихах, как чтении для взрослых долго и бесконечно. Это удивительно искреннее и очень интересное письмо, которое может быть могло бы послужить тем, кто захочет задуматься о том, что такое поэзия Чуковского, детская она, или взрослая, или она «всехняя», как говорят дети, это письмо действительно может помочь в этом разобраться.